Символизм как миропонимание (сборник) - Страница 225


К оглавлению

225

Никто мне не открывал глаз на дарвинизм, палеонтологию и т. д.; они были открыты всегда, вобраны воздухом общений с отцом и внимательным вслушиванием в споры взрослых профессоров, друзей отца.

Делаю эту оговорку, чтобы было ясно, откуда следует видеть мой период религиозности, «мистики» и т. д.; это был период сильнейшей революции против устоев позитивистического быта среды; в этом — различие в наших подходах к религиозной догме с Соловьевыми; они все же не до конца видели, до какой степени я был в период моего увлечения Соловьевым «религионизирующим» символистом, а не «символизирующим» верующим. Моя вера с первых лет юности была бунтом дерзания, питаемая волей к новой культуре, а не смиренным склонением, питаемым богомольностью.

Вот почему мои «подмигивающие» мистики юношеской «Симфонии» определялись мной как люди высшей, многострунной культуры, окончившие два факультета; только также в моем представлении имели права дерзать на подход к «Апокалипсису»; это все люди-бунтари, люди в «пику», если и верующие, то — по-особенному.

Я сам, студент-естественник, работающий в химической лаборатории и прошедший сквозь анатомический театр, — был таков: Оствальд и «Основы химии» Менделеева — в одной руке; «Апокалипсис» — в другой; если бы «Основы химии» и литература по дарвинизму не были бы моим чтением, я не позволил бы себе писать в таком откровенно религиозно-символическом тоне, в каком, например, написались статьи «Священные цвета» и «Апокалипсис в русской поэзии».

Возвращаюсь к детским годам.

Затаив в себе свой, третий мир, назидающий меня игре в символы, я все, что ни узнавал от взрослых, а также из книг, проводил через свою душу: во все это выигрывался; мои игры в период 8–9 лет: я был Гераклом, «Кожаным Чулком» Купера, Фингалом и… инженером, заведующим системой плотин в Голландии, Скобелевым, немного позднее Юлием Цезарем, деятелем в римском сенате (мой посещения классов гимназии приурочивались к посещению мною сената); все, что я узнавал, я пропускал сквозь себя, игрой вживаясь в узнанное; и — подглядывая сквозь игру всерьез то, что превышало мой возраст; с 9 лет многообразия моих героических игр (я — и Скобелев, и — Суворов, и — гроза ирокезов и т. д.) выдвинули проблему их сочетания в единую игру, где бы отдельные людификации («я в ролях») образовали бы круг вокруг моего индивидуума; пришлось мне сложить легенду о некоем «он», совмещающем в себе все, что есть; и «ему» (т. е. себе самому) я перекладывал все прочитанные мифы и события моей обыденной жизни: в проявлении «его» жизни; «он» пух на мифах, разрастался в годах; игра моя стала к 12летнему возрасту игрой перманентной, игрой в неинтересную жизнь «воспитанника Бугаева»; игра в «играх» сложнела и разрасталась; след ее потерялся для меня лишь в университетских годах, когда «миф» моей жизни и жизнь мне открытого второго «я» как-то серьезно слились; едва погасли следы «его» за моими плечами, как впереди, перед глазами, уже стоял «писатель», скоро ставший «Андреем Белым»; «Андрей Белый» был своеобразным синтезом личных вариаций Бориса Николаевича в эпоху университета, как «он» был интереснейшим синтезом вариаций «Бореньки» и «гимназиста».

Скажу лишь, что для своих, для особых целей мной вырезываемых кукол я с сожалением сжег в… 7 классе гимназии, когда уже не на шутку врезался в чтение философий и писал стихи; «он» был прохождением «символизма» в школе первой ступени; «Андрей Белый» появился на пороге школы «второй ступени».

Четырехлетний Боренька вживался в суждение символическое «нечто багровое»; «Андрей Белый», вынашиваемый соловьевской квартирою, упражнялся с С. М. Соловьевым в гносисе символического суждения: «нечто… белое…» Оттого-то ему и выбрали псевдоним «Белый»; формы упражнений были различны: детская игра, теософский гносис цветного восприятия; суть же под формами была — та же; и даже тема перемены интереса в гносисе от красного к белому связалась с особым впечатлением от библейского текста: «Если дела ваши как багряное, как снег убелю».

Отсюда диалектика моей юношеской световой теории (от красного к белому), высказанная символически в семи этапах семицветья статьи «Священные цвета». Здесь попытка фиксировать семь моих юношеских мироощущений; одно пережито в четырехлетнем возрасте; другое в возрасте 19 лет.

Все «это» выветвилось наружу, в культуру литературы, — из детской игры: я пришел в символизм со своим «символизмом»; литературную школу я измеривал и взвешивал по-своему.

3

С четырех до семнадцати лет я рос эсотериком; мой символизм — утаиваемое от других; долгое время сфера утаимого была сферой утаиваемого поневоле, ибо ни одно из слов моего словаря не нарекало его никак; «игры» мои кое в чем приоткрыл я кормилице, Афимье Ивановне Лавровой, когда мне было 14 лет; кое-что она понимала; и мы играли вместе; уже с детства мне стало ясно, что «это», во мне живущее, — особая культура души, предполагающая особый орган, и что имеющие этот орган — и утонченные и простые люди; утонченных я встретил позднее лишь; первая простая душа, со-символистка, — кормилица, человек весьма ограниченный в «светской» культуре; и даже — безграмотный.

Подрастая, я стал прибирать к «этому» некоторые элементы культуры, извне западавшие в мир немых жестов моих; пяти-шестилетний я знал, что «это» преформируется и членится во мне под влиянием музыки (Шопен, Шуман, Бетховен), чтения немецких стихов (Уланд, Гейне и Гете), сказок и разговоров с горничной Аннушкой об «Откровении» Иоанна (последняя передавала мне ряд старообрядческих легенд).

225